3 февраля 1937. Среда
Встала поздно, в первом часу дня, и сразу почувствовала: нечего делать. Не то что действительно нечего делать (дел даже много! но на домашнюю работу нет сил, сердце щемит), а вообще в жизни мне нечего делать. Хотелось вопить во весь голос: «Я не могу больше жить! Я не могу жить!» Стараюсь быть до конца чистой и спрашиваю себя: «А смогу ли умереть?»
Минутами сознаюсь, что — да. Потом охватывает лень (максимум страх). Все становится безразличным. Реву непрерывно по малейшему поводу, а чаще без всякого повода. Плачу и твержу, что не могу жить. Что это, неврастения? Или просто большое количество сахару?
16 февраля 1937. Вторник
Времени как будто много прошло, а настроение то же. Почему-то вдруг вспомнилось детство. Очень далекое: Елшанка, мокрая от росы трава, туман над озером. Ожерелье из водяных лилий. Шелест серебристых магнолий на берегу… Почудилось почти физически, самый воздух того времени: бревенчатый забор — все, все. И так ясно, так четко. Тогда я еще ничего не слышала ни о Париже, ни об инсулине… А с чего это вдруг? Никогда я не вспоминаю о России…
А потом вдруг неудержимо потянуло в Севр, на старые места. Если бы было, с кем оставить Игоря, поехала бы побродить по Quai du Point du Jour[417], по Couronnes, по тем самым местам, где была молодость. Где «вся жизнь была впереди», та жизнь, в которой сейчас безнадежно запуталась.
17 февраля 1937. Среда
Сегодня в диспансере доктор мне сказал, что Игоря надо отправить в деревню, причем не меньше, чем на год. Я отказалась.
— Reflechissez-vous. Il n’a rien de mal, mais regardez, quelle mauvaise mine de cet enfant[418].
Я все-таки отказалась. Mauvaise mine[419] — это от Парижа. А уехать в провинцию мы все равно не можем: и Юрий уже не получит работы, и я останусь без инсулина. Жить и умереть я должна в Париже. А отправить Игоря опять куда-то в превенториум — я больше не смогу. На лето отправлю его в Швейцарию. На 2 месяца. Доктор сказал: «Се n’est pas difficile[420]. А я в эти два месяца очень верю.
Вчера приходил Закович. Юрия не было дома. Нес какую-то чепуху о каком-то новом обществе: вроде масонского, к которому можно относиться «и серьезно, и комически», а сам он, видимо, не знает, как на это смотреть, «серьезно или комически», потом совсем запутался и сказал, что он вообще все это бросит, что ему не до того, что его дочка 2 1/2 лет больна туберкулезом и лежит в госпитале. Вид у него был расстроенный и жалкий. Никогда этот человек не был мне симпатичен, а тут я почувствовала к нему большую симпатию и жалость. Должно быть потому, что тревоги-то у нас одинаковые.
<Март1937>
Девочка Заковича умерла от скоротечной чахотки 6 марта.
22 марта 1937. Понедельник
Опять так давно-давно не писала. Были какие-то события, какие-то разговоры, какие-то настроения, но все мимо, мимо…
Кровавые события в Клиши и забастовка в метро и автобусах, вдоль тротуаров — невыносимые ордюры[421]. Митинг на зимнем велодроме. Битком набитые поезда метро и пение Интернационала. Немножко жуткое, чуть-чуть приподнятое настроение: начало революции? Потом — успокоение. Все, как всегда. Надолго ли?
Как всегда, да не совсем. Бастуют табачники, и сегодня в Париже уже с трудом достать «Gauloise» bleu[422]. Бастуют портные и служащие «Maison Choque»[423], так что Юрий уже который день там не работает, а это значит, каждый день 17 фр<анков> из кармана. Революции со всеми ее последствиями, в сущности, не хочется. Особенно жалко Игоря. По себе знаю. А с Юрием неделю назад произошел такой случай. Возвращался он от Фондаминского[424] в 1 1/2 ночи по Convention[425]. Ни души. У тротуара стоит маленький camion[426] с потушенными огнями, и пять фигур: четыре мужчины и баба. Двое подходят к Юрию и спрашивают, как проехать на Halles[427]. Юрий начинает объяснять дорогу. В это время двое других подходят сзади. Тогда один из них говорит:
— Хорошо, месье, на это вы нам дадите денег, чтобы платить за Halles, — и направляет на него большой нож.
Юрий не растерялся. Первые его слова были:
— Attention au nettement![428] — и дальше. — Vous etez mal conte[429]. У меня есть только 70 с<антимов>, на метро, так как я опоздаю, если пойду пешком.
— Да у вас есть еще бумажник.
Юрий достает бумажник.
— Да, в нем очень дорогая вещь: Carte d’identite. Больше ничего.
Негодяи пощупали сверху кармана, стоят в нерешительности. Один начинает заводить мотор. Юрий опять:
— Если вы правда едете на Halle, так вы поедете мимо моего дома и подвезете меня. Alors?
— Rues brave. Alors.
— Je pense beau, je suis ancien combattant.
— Qa. se voit. Et bien. Monte![430]
Доехали до rue du Chateau.
— Assez. Je descends. Au revoir et merci.
— Au revoir, copin.[431]
Драма кончилась фарсом. А ведь не всякий раз так бывает.
28 марта 1937. Воскресенье
О смерти.
Две смерти меня очень поразили и потрясли. Первая: в январе в Эрувиле, сидя за столом, я заметила в груде бумаг и писем лист с траурной каймой. Бориса Афанасьевича не было и я, подстрекаемая каким-то любопытством, этот лист извлекла… «Наташа Голубкова». Та самая тоненькая, хрупкая Наташа, которая приезжала с отцом в тот год, когда я жила в Эрувиле, которая играла в халатике с Володей Подгорным, и с которой мы ходили в лес. Наташа Голубкова. Я всунула лист обратно и долго, пожалуй, и до сих пор не могу отделаться от ощущения какой-то подавленности, раздвоенности.
Вторая смерть — Евгений Замятин. Ведь я провела с ним всего один вечер у Унбегаун, и, кажется, ничего не читала из его произведений; но, м<ожет> б<ыть>, именно потому, что я встретилась с ним у Унбегауна, и потому, что именно в этот вечер и начались для меня новые и волнующие дни, и потому что я, думаю о Унбегауне и о тех, кого я бы могла там встретить, я неожиданно представляла себе Слонима и Замятина, м<ожет> б<ыть>, именно поэтому эта смерть меня так потрясла и раздавила. Как обо всем, что касается семьи Унбегауна, я никогда не говорю о Замятине. Со смертью этого, совершенно мне чужого человека, для меня ушло из жизни что-то близкое и любимое.
А вот о жизни. Вернее о незаметно ушедшей жизни. Как-то ночью Игорь заворочался в кровати, заерзал, перевернулся на другой бок и вдруг сильным заплетающимся голосом крикнул:
— Мы молодые хозяева земли…
И вдруг я совершенно четко поняла: да это они, дети, и есть настоящие хозяева земли. Они, а не мы. Нам уже поздно. Мы уже только играем в детей:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});